Повесть из жизни первых христиан


Фабиола. Повесть из древнеримской жизни.

 

Перевод Евгении Тур.

 

Повесть «Фабиола» переносит нас в ту эпоху, когда император Диоклетиан задумал раз и навсегда покончить с христианством. Он начал жестокие преследования на Востоке, а вскоре гонения перекинулись в Рим, подвластный его соправителю Максимиану.

Происходило это всего за несколько лет до победы Церкви, которая бросила вызов могущественной империи. Книга про­тивопоставляет два мира — языческий Рим и общину верующих во Христа. Главная героиня повести — молодая знатная Римлянка, перед которой постепенно, через долгие мучительные искания открывается истина Евангелия.


ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

Автор книги Николас Патрик Уайзмен (1802-1865), архиепископ Вестминстерский и кардинал, был выдающимся вождем церковного обновления среди английских католиков. Свою общественную деятельность Уайзмен сочетал с разнообразными научными трудами. Он изучал восточные языки, выпустил сирийский перевод Ветхого Завета, читал лекции об отношении между наукой и верой. Немало сделал архиепископ и в области церковной истории. Принесла ему широкую известность во всем мире вышедшая в 1854 году повесть Фабиола. В ней отразились обширные познания его по истории Рима, где он жил и учился в молодые годы.

При работе над книгой он использовал древние предания о мучениках и сведения, почерпнутые им из археологии катакомб. «Фабиола» была переведена на многие языки, в том числе и на русский. Как это нередко бывает, постепенно она стала рассматриваться как произведение для юношества. В конце XIX века русская писательница Евгения Тур выпустила ее свободный пересказ. Под названием «Катакомбы» он выдержал более двадцати изданий. Последнее увидело свет в 1917 году. Несмотря на печать романтизма, Фабиола и сейчас остается увлекательной и светлой книгой, которая заставляет задуматься. Поскольку ее перевод стал уже библиографической редкостью, мы предлагаем его новое издание. В основу положен перевод Е. Тур, приведенный в соответствие с современным литературным языком. В качестве иллюстраций в нашем издании даны гравюры середины XIX века.

I

Наша повесть начинается сентябрьским вечером 302 года от Рождества Христова. Мы приглашаем наших читателей последовать за нами по римским улицам. Солнце уже садилось. Небо было ясно; в воздухе веяло прохладой, и народ шел в сады Цезаря и Саллюстия насладиться вечернею прогулкой и узнать городские новости. Квартал, куда мы вошли с вами, назывался кварталом Марсова поля, и находился между Тибром и семью холмами древнего Рима. Во времена республики на Марсовом поле происходили военные учения и бои гладиаторов, но теперь все это пространство было уже застроено общественными зданиями: Помпеи выстроил здесь театр, Агриппа — Пантеон и примыкающие к нему бани. Понемногу туг поднялись и частные дома, в один из которых мы с вами сейчас войдем. Внешне этот дом был непривлекателен; своими очертаниями он производил печальное, даже мрачное впечатление. Невысокие стены — простые, без архитектурных украшений — были прорезаны небольшими редкими окнами. Вход в одной из стен этого небольшого прямоугольного здания обозначался двумя колоннами. На мозаичном полу его, на самом пороге начертано было бесхитростное слово: Salve![1] Переступив порог, мы окажемся в атриуме, первом внутреннем дворике, окруженном колоннадой.

Посреди этого дворика, вымощенного мраморными плитами, тихо журчала струя воды, проведенная из Клавдиева водопровода с высот Тускуланума. Хрустальная струя падала в красный мраморный бассейн, из которого выбегала, клубясь и журча, и лилась в нижний, более широкий бассейн. Брызги воды орошали редкие растения в изящных вазах. Под портиком стояла дорогая мебель: кресла, украшенные слоновой костью и серебром, столы из драгоценного дерева с бронзовыми и золотыми канделябрами, вазами, треножниками и удивительной красоты бюстами — произведениями высокого, ныне нам уже недоступного искусства. Стены были украшены фресками, отделенными одна от другой нишами, в которых стояли статуи. На самой середине полукруглого потолка, образованного сводами дома, находилось большое круглое отверстие. Оно было завешено от солнца и дождя плотным полотном. Отверстие это, нечто вроде огромного окна, пропускало мало света, отчего на внутреннем дворике стояли вечные сумерки. Но зато как тут было прохладно в жаркие летние и осенние дни! Сквозь этот исскуственный полумрак довольно трудно было что-нибудь разглядеть. За арками, расположенными против тех, что вели во внутренний дворик, был другой вход во второй внутренний дворик, украшенный еще изящнее. Он был вымощен мраморными плитами и позолочен на карнизах. Мраморные колонны поддерживали внутреннюю галерею, которая тянулась вокруг этого дворика.

В галерее сидела пожилая женщина. На ее спокойном, задумчивом лице, обнаруживающем стойкость и силу духа, чуткий наблюдатель уловил бы печать былых потерь и несчастий. Волосы ее, почти совсем седые, причесаны были просто, но аккуратно; прост был и покрой ее платья, на котором не было ни украшений, ни роскошного шитья, ни золотых драгоценностей, которые так страстно любили богатые и знатные римлянки. Лишь тонкая золотая цепочка обвивала ее шею, скрывая под туникой что-то ценное для ее владелицы. Женщина вышивала на дорогой ткани, время от времени беспокойно поднимая глаза на дверь, и прислушиваясь к шагам. По мере ожидания лицо ее становилось все тревожнее, пока, наконец, не осветилось радостью: она узнала приближающиеся шаги того, кого она ждала с таким нетерпением — своего сына.

Вошедший юноша выглядел старше своих 14 лет благодаря высокому росту и красивому, одухотворенному лицу, на которое наложила отпечаток уже пробудившаяся мысль. В этом лице видны были зачатки твердой воли и сильного характера. Он был одет в обычную для римлян одежду — короткую, спускающуюся до колен тунику. Круглый золотой шарик- знак несовершеннолетия — висел у него на шее. За мальчиком шел старый слуга и нес свитки пергамента. Очевидно, юноша возвращался из школы. Поздоровавшись с матерью, он сел рядом с ней. — Что тебя задержало, сынок? — спросила она. — Надеюсь, с тобой ничего не случилось? — Ничего, мама, уверяю тебя; по крайней мере, ничего особенно неприятного. Я расскажу тебе все подробно: ты же знаешь, я ничего от тебя не скрываю. Она улыбнулась сыну. Он продолжал: «Ну, прежде всего, сегодня я получил венок за декламацию. Учитель наш, Кассиан, задал нам тему: «Истинный философ должен всегда жертвовать своею жизнью за истину». Мои товарищи прочли свои сочинения, и скажу тебе по правде, сочинения эти показались мне страшно сухи и холодны. Но вины их в этом нет: можно ли писать о том, чего не знаешь? А слово «истина» им непонятно, для них оно лишено смысла.

Ведь жизнь их так далека от того, что было бы хоть немного похоже на истину. А с учением, которое могло бы привести их к истине, они не знакомы. Я же, помня о тебе и об отце, воодушевленный всем тем, во что я верю, написал сочинение очень быстро и начал читать его вслух. Но лишь только я прочел первые несколько строк, как учитель наш вздрогнул и, наклонившись ко мне, сказал тихо: «Берегись, дитя мое, здесь есть уши, которые услышат и не забудут». — Как! — прервала мать сына, — неужели Кассиан христианин и узнал христианина в тех мыслях, которые ты высказывал? Я выбрала его школу потому только, что о ней говорили много хорошего, и теперь благодарю Бога, что так случилось. Мы живем в страшное время, мы окружены опасностями, мы в своем собственном отечестве должны действовать тайно, в своем собственном доме должны опасаться врагов, мы едва знаем немногих из братьев наших по вере. Если бы открылось, что Кассиан христианин, его школа просуществовала бы недолго. Но продолжай: неужели его опасения были серьезны? — Кажется, да. Пока некоторые мои товарищи чистосердечно хвалили сочинение, в меня впились черные глаза Корвина, а губы его кривились в злобной усмешке. — А кто он? — Он самый старший и самый сильный из учеников нашей школы, но по правде сказать, он же и самый глупый. Конечно, он не виновен в своем тупоумии, но беда в том, что он еще и зол; он ненавидит меня, и право, я не знаю, за что. Когда мы вышли из школы и шли по берегу реки, он при всех вдруг стал поносить меня. «Так вот, Панкратий, — сказал он мне, — сегодня мы последний раз встретились с тобою в школе: мы в один день покидаем ее. Нынче ты возвысился над нами, всех нас втоптал в грязь и посмеялся надо мною; я этого не забуду и еще рассчитаюсь с тобой. Я запомнил все высокопарные слова, которыми набито твое сочинение, и непременно перескажу их отцу. Мой отец, как ты знаешь, префект, и готовит сейчас нечто такое, что коснется тебя». Мать вздрогнула, но сын продолжал: — Я горел желанием схватить его за горло и швырнуть на землю; сил у меня хватило бы, я знаю... Это было жестокое испытание!... — Ну, что же дальше? Успокойся. Скажи мне, чем все кончилось? — В эту минуту подошел Кассиан. Он хотел наказать Корвина, но я попросил учителя не делать этого. В галерею вошла служанка; она зажгла лампы, мраморные и бронзовые канделябры. Яркий свет озарил Люцину и ее сына Панкратия. Люцина нежно поцеловала сына; чувство материнской гордости — гордости вполне понятной, когда после нескончаемых забот и бессонных ночей мать видит своего сына почти взрослым, умным и красивым юношей, — многое было в этом поцелуе. Но было в нем еще одно чувство, владевшее Люциной, глубокое и возвышенное. Недалек уже был тот день, когда сын ее, достигнув совершеннолетия, должен будет принять опасный сан священника.

То было время страшных гонений на христиан, и священниками из них становились лишь самые мужественные и стойкие. Сан не защищал от опасностей, напротив — принимавшие его заранее обрекались на неминуемую мучительную смерть. Наряду с многочисленными обязанностями — забота о больных и бедных, обращение в христианство язычников — была у священников еще одна, пожалуй, самая главная обязанность: в минуту крайней опасности, в решающий момент, они показывали пример: проповедуя Евангелие, первыми погибали в цирках, раздираемые зверями на потеху жадной до зрелищ толпы римлян. Люцина знала, что многие матери-христианки лишились всех своих детей; она сама понесла страшную утрату: муж ее был замучен но приказанию императора. Панкратий, взглянув на мать, был поражен выражением ее лица. Лицо Люцины просветлело, оно отражало торжественную ясность и спокойствие. Ее глаза блестели кротким светом. Юноше словно передалось состояние Люцины; он опустился к коленям матери и обнял ее. — Как долго я молилась, чтобы Бог позволил мне дожить до этого дня, — сказала ему мать. — Я счастлива от того, что ты послушен, добр, любишь Бога и ближнего. Ты равнодушен к богатству и не тщеславен, твоя любовь к беднякам и обездоленным делает меня еще более счастливой. Я вижу, что ты наследовал добродетели твоего отца-мученика. Нынче ты покидаешь школу. Теперь ты уже не ребенок, а мужчина, взрослый человек, ты должен вести себя так, как подобает мужчине и христианину. Я уверена, что ты вполне сознательно писал свое сочинение. Да, счастлив тот, кто погибает за свою веру, за свои убеждения, словом, за то, что считает истиной! — Мне кажется, что я понимаю это и чувствую, что готов умереть за свою веру, — тихо сказал Панкратий. — Ты настоящий сын своего отца. Хочешь ли во всем подражать ему? — Конечно, мама. С раннего детства я слышал рассказы о его жизни, его добрых делах и славной смерти. Каждый год, когда христиане чтут его память и собираются в катакомбах молиться о нем, я чувствую, как рвется из груди мое сердце. Судьба его прекрасна, и я не раз мысленно обращался к нему и просил поддержать меня, чтобы у меня хватило сил и твердости духа пролить кровь за нашу веру. — Замолчи, замолчи! — сказала мать, невольно вздрагивая. Ведь Панкратий был ее единственным сыном, и после смерти мужа она сосредоточила на нем всю свою любовь. У Люцины был стойкий характер, твердая воля и глубокая преданность своей религии, но она была мать, и сердце ее дрогнуло, когда единственный сын высказал желание умереть. Мы уже сказали, что римские юноши, не достигшие совершеннолетия, носили на шее небольшой шарик. Люцина сняла его с шеи сына и сказала: — Ты получил в наследство от отца благородное имя, высокое положение в свете, огромное богатство, словом, все то, что так дорого ценится в обществе, но я обладаю одною драгоценностью, которая дороже всего этого для меня, и надеюсь, для тебя: я хочу передать ее тебе. Дрожащею рукою она сняла с себя цепочку с ладанкой, вышитой жемчугом и драгоценными камнями. — Тут хранится кровь твоего отца. Я присутствовала при его смерти, решилась взять эту кровь из ран его и сохранила ее для тебя как святыню... Слезы прервали слова Люцины; они текли на склоненную голову ее сына, которого она благословила. Панкратий поцеловал ладанку и надел ее на шею. В эту торжественную для него минуту ему казалось, что великий дух отца сходит на него и наполняет его душу новой силой, верой и энтузиазмом. Он чувствовал, что готов, подобно отцу, пожертвовать всем во имя своей веры.

II

В то самое время, когда Люцина беседовала с Панкратием, другой разговор велся в доме римского патриция Фабия. Фабий был богат; дом его был убран с тою роскошью, остатки которой до сих пор удивляют путешественников в музеях Рима и Неаполя. Комнаты были огромны; мозаичные полы покрыты персидскими коврами; окна и двери украшены китайскими тканями; мебель обита золотою парчой. Во всех нишах стояли драгоценные безделушки, выточенные из слоновой кости, отлитые из серебра и золота. Сам Фабий, хозяин дома, представлял собою классический тип тогдашнего римлянина. Полагая, что в жизни не существует ничего, кроме удовольствий, он делил время между веселыми пирами в кругу друзей, зрелищами в цирке, музыкой и чтением лучших поэтов того времени. Он не верил ни в Юпитера, ни в Минерву, очень хорошо понимая, что эти боги есть не что иное, как более или менее изящные статуи; но, следуя обычаю, ходил в их храмы по большим праздникам. Основную же часть дня он проводил в общественных банях. В то время бани заменяли нынешние кафе, рестораны и клубы. Там можно было играть в кости, в мяч, можно было прочитать вновь вышедшие сочинения и услышать все городские новости и сплетни. Там же были комнаты, где убивали время богатые римляне. Из бань Фабий отправлялся на площадь; там беседовал с друзьями, толковал о политике, выслушивал новости, а потом заходил в парки и смешивался с толпою тогдашней знати. Наговорившись вдоволь, он зазывал к себе гостей и возвращался домой ужинать. Ужин у богатых римлян начинался в 8 часов вечера и отличался роскошной сервировкой стола, множеством изысканных блюд, вин и редких плодов. На такие ужины тратились огромные деньги. Со всех концов света привозили в Рим редких птиц и рыб, самые изысканные плоды и сласти.

Фабий был человек добрый, но в самом узком значении этого слова. Он хорошо обращался со своими рабами, баловал свою дочь, был веселым собеседником, словом, никому не делал зла. Но ему никогда не приходило в голову, что на каждый свой ужин он тратит столько денег, что половины их хватило бы бедной семье, чтобы прожить целый год. И сейчас думают о таких вещах не часто, а тогда думали еще реже. Теперь существуют больницы, приюты; тогда подобных заведений не было. Но Фабию некогда было думать о бедняках, — он любил одного себя, свои прихоти и удовольствия. По-своему Фабий любил и свою единственную дочь, красавицу Фабиолу. Он дарил ей дорогие платья, драгоценные украшения, заботился о том, чтобы кошелек ее не был пуст и чтобы ей прислуживало столько невольниц, сколько ей хотелось.

Фабиола была необыкновенно красива, умна и образованна. Ее покои были убраны еще роскошнее, чем комнаты ее отца. Перед кушеткой, украшенной серебряными узорами, висело огромное зеркало из цельного полированного серебра, а рядом на столе из красного мрамора стояло множество флаконов с духами. На другом столе, из индийского сандала, стояли дорогие шкатулки, в которых лежали кольца, ожерелья, серьги и диадемы из золота и драгоценных камней. Фабиоле был 21 год, она была хороша, богата, знатна, но несмотря на это, испытывала скуку. Характер ее резко отличался от характера ее отца. Она была высокомерна, вспыльчива и властна. Она требовала от всех, кто окружал ее, повиновения, покорности, а от равных себе — учтивости. Фабиола была избалованное дитя: отец восхищался ею; кормилица и нянька обожали ее и беспрекословно исполняли ее волю. Фабиола прекрасно знала музыку, восхитительно пела и танцевала, говорила и читала по-гречески и слыла за одну из самых образованных девушек Рима; она любила читать серьезные сочинения и была убеждена, что человек должен жить для одного себя, в свое удовольствие, и ни в чем себе не отказывать. О долге и милосердии Фабиола не имела понятия. Она слыхала, что есть люди, которые верят в какого-то Христа, человека бедного и казненного на кресте за какие-то преступления; глубоко их презирая, она считала христиан грубыми и неотесанными. Впрочем, они мало ее интересовали, как и теперь счастливца мало интересуют люди страдающие. В языческих богов она не верила так же, как и отец; ходила в храмы только из приличия. Многие добивались ее руки, но она не спешила с замужеством, находя, что живется ей достаточно свободно, и менять доброго отца на неизвестного мужа она не собиралась. Еще того и гляди, попадется злой или дурак, тогда натерпишься от него! Никто из числа ее многочисленных поклонников не был отмечен ее вниманием.

Фабиола полулежала на своей роскошной кушетке; она держала в левой руке серебряное зеркальце, а в правой — небольшой кинжал с рукояткой из слоновой кости, на конце которой было приделано кольцо. С помощью кольца кинжал надевался на палец. Зачем кинжал молодой девушке, спросите вы? Римский патриций считал человеком прежде всего себя, а потом плебея, если только он был римский гражданин. На людей же других нации он глядел с презрением, как на варваров, а на рабов — почти как на животных. Теперь вы поймете, для чего Фабиоле нужен был кинжал. Считая невольницу чем-то вроде домашнего животного, она колола ее каждый раз, когда несчастная делала какое-либо неловкое движение. У Фабиолы были три служанки-невольницы. Все они были разных национальностей и куплены за большую цену, ибо, помимо красоты, они обладали еще и различными талантами. Одна была чернокожая африканка, с красивыми и тонкими чертами лица, характерными для эфиопов и нумидийцев. Она слыла за знахарку, изучившую свойства различных растений и умевшую составить целительные лекарства и сильнодействующие яды. Ее звали Афра. Другую звали Граей (она была из Греции). Грая отличалась необыкновенным изяществом речи и была мастерица шить платья, причесывать и одевать свою госпожу. Третья — Сира, родом из Сирии, великолепно вышивала и была чрезвычайно старательна в исполнении возлагаемых на нее обязанностей. Она отличалась кротостью нрава, была молчалива, беспрекословно исполняла приказания и работала до изнеможения. Афра и Грая старались всячески угодить своей госпоже и потому бессовестно ей льстили. — Как бы я была счастлива, милая госпожа, — сказала Афра Фабиоле, глядя на нее с подобострастием, — если бы могла быть нынче в триклинии и видеть, как ты войдешь и как залюбуются все гости на твою дивную красоту и на твой ослепительный цвет лица. Это притирание идеально; правду сказать мне пришлось изрядно потрудиться, составляя его. — А я, так и думать не смею, — подхватила хитрая Грая, — о такой чести. Я буду счастлива, если мне удастся выглянуть из дверей и полюбоваться на твое новое платье, привезенное недавно из Азии. Надо признаться, что если ткань богата и красива, то и покрой не уступит ей. Мне пришлось работать всю ночь, чтобы платье тебе понравилось. — А ты, Сира, чего желаешь и что ты нынче сделала, чем могла бы похвастаться? — Мне нечего желать, благородная госпожа, я думаю, что только исполнила свои обязанности. Этот простой, сдержанный ответ не понравился избалованной, привыкшей к лести девушке, в которой гордость патрицианки соединилась с тщеславием, обычным у красавиц. — От тебя редко услышишь приятное слово, — сказала Фабиола с досадой. — Что тебе слова бедной рабыни, богатой и знатной патрицианке, привыкшей слушать только льстивые речи знатнейших лиц города! Ты должна презирать наши похвалы — похвалы невольниц. Фабиола дивилась, слушая Сиру. Что за рассуждения у рабыни? Разве она могла чувствовать, думать, судить? Как смела она высказывать свое мнение? — Неужели я должна опять повторять тебе, — гордо сказала Фабиола, — что ты моя собственность, что я купила тебя за деньги и заплатила за тебя очень дорого для того, чтобы ты служила мне и делала то, что мне вздумается. Я имею такое же право на твой язык, как на твой труд, и если мне хочется, чтобы ты хвалила меня и льстила мне, то ты должна будешь это делать. Что мне за дело, хочешь ли ты этого или нет? Даже смешно! Невольница, рабыня вообразила себе, что она может иметь волю! Да знаешь ли ты, что самая жизнь твоя принадлежит мне? — Это правда, — возразила Сира спокойно и с достоинством, — моя жизнь принадлежит тебе, точно так же, как мои силы, мое тело, мои труды, словом, как все то, что кончается с жизнью. За это ты заплатила, я твоя собственность; но у меня остается другое сокровище, которого не купить за все золото императоров, которого никакая цепь рабства сковать не может. — Что же это за сокровище, скажи, пожалуйста? — спросила Фабиола не без иронии. — Моя душа. — Душа? — повторила Фабиола с недоумением, ибо до сей минуты она никогда не слыхала, чтобы невольница могла вообразить, что у нее есть бессмертная душа. — Что ты понимаешь под этим словом? — Я не умею выражаться, как люди ученые, как философы, — отвечала Сира, — но я понимаю под этим словом мое внутреннее чувство, мою совесть, мое убеждение в том, что я имею право на лучшую жизнь, чем эта, на лучший мир, чем этот. Во мне, я верю, живет тот бессмертный дух, который не умрет с моим телом. Мое внутреннее чувство заставляет меня гнушаться всего низкого и презренного, ненавидеть лесть, ложь и всякое лицемерие.

Две другие невольницы слушали, но не понимали слов Сиры; они стояли неподвижно, пораженные дерзостью их подруги, смело высказывавшей свои мысли. Фабиола была удивлена, но гордость ее проснулась, и она раздраженно воскликнула: — Где это ты наслушалась таких глупостей? Кто это научил тебя такому красноречию? Что касается меня, то я много училась и пришла к убеждению, что все эти бредни о каком-то другом, заоблачном мире — только выдумка поэтов и философов. Я презираю эти сказки! Неужели ты, необразованная рабыня, воображаешь, что можешь знать больше, чем я, твоя госпожа? Или ты вообразила, что когда умрешь и тело твое будет брошено в общую могилу вместе с телами других рабов, то ты переживешь жизнь твоего тела, забудешь, чем ты была, что у тебя останется еще какая-то другая жизнь, воля и свобода! — Я не умру вся, как говорит ваш поэт: «Я не весь умру» (Гораций), — сказала Сира с воодушевлением, которое опять удивило Фабиолу. — Я верю, что наступит день, когда мертвые восстанут, и я не буду тогда, как теперь, твоей рабыней, но человеком свободным, равным тебе; эта надежда живет в моем сердце. — Безумные фантазии, свойственные жителям Востока, они только отвлекают тебя от твоих обязанностей. Из какой школы философии ты их почерпнула? Я никогда не читала ни о чем подобном ни в греческих, ни в латинских книгах. — Я училась в школе моей родины, в той школе, где не различают грека и варвара, человека свободного и раба. — Как? — возмущенно воскликнула Фабиола, — ты уже недовольна тем, что воображаешь себя свободною после смерти, ты еще осмеливаешься теперь, в этой жизни, считать себя равною мне!? Пожалуй еще ты думаешь, что ты выше меня? Ну, говори немедленно и без уверток; да или нет? Считаешь ли ты себя равною мне? Фабиола приподнялась на своей кушетке, и, снедаемая досадой и недоумением, пристально смотрела на Сиру. — Ты выше меня по происхождению, по богатству, по образованию, по красоте, по уму, но если я должна сказать истинную правду... Сира умолкла и, казалось, колебалась, но Фабиола повелительно взглянула на нее, и она продолжала: — Суди сама, кого я могу считать нравственно ниже: богатую ли патрицианку, которая сама признается, что жизнь ее окончится также, как жизнь любого животного, или бедную невольницу, которая верит, что дух ее после смерти будет жив и вознесется к Богу. Глаза Фабиолы засверкали, гнев овладел ею. Она чувствовала, что первый раз в жизни получила урок, была унижена, и кем же? — рабыней! Она схватила свой кинжал и бросила его в Сиру. Кинжал впился в руку Сиры и из глубокой раны заструилась кровь. Сира заплакала от боли. В ту же минуту Фабиола опомнилась. Ей стало стыдно — стыдно перед невольницами и перед самой собою; но она была избалована, надменна, она не научилась видеть в рабыне человека, существо разумное и ей равное, и потому, стыдясь внутренне, не могла не оценить низости своего поступка. Ей стало жаль Сиру, как было бы жаль раненую собаку, и она обратилась к ней почти ласково: — Поди и скажи Евфросинии, чтоб она перевязала твою руку. Я не хотела тебя так больно ранить. Но постой, я хочу заплатить тебе за мою вспыльчивость. Она взяла со стола дорогое кольцо и дала его Сире. — Возьми его, — сказала она, — сегодня можешь не заниматься работой. Совесть Фабиолы успокоилась; она считала, что подарком можно загладить всякое оскорбление. На следующее воскресенье в христианской часовне между вкладами в пользу бедных появилось изумрудное кольцо; старый священник Поликарп подумал, что какая-нибудь богатая патрицианка, исповедывавшая втайне христианскую веру, пожертвовала его...

P.S.Книга есть в разделе "Библиотека"